ВОЗВРАТ                                       

   
 
Ноябрь 2004, №11   
   
  Юрий Колкер. О себе                                                                                                                  

    Родился я давно: 14 марта 1946 года. На Петроградской в Ленинграде. Она и есть родина. От Ждановки до площади Льва Толстого двух километров не будет, но только там камни и деревья не безмолвствуют. Остальной мир - пустыня.
    Учился плохо, но на сплошные пятерки. Плохо, потому что гиперактивность мешала. На пятерки - из-за нее же, из-за бешенного нрава: не хотел быть хуже других. Так ни одной четверки на экзаменах и не получил, кажется. Зато один экзамен провалил - но это уже когда в кочегарке работал. Сдал со второй попытки.
     В шесть лет, еще не умея писать, начал сочинять стихи. Отсюда все беды - и все радости.
    Отец мой - из мелкой одесской буржуазии, мать - из питерского пролетариата и новгородского крестьянства. Познакомились в Берлине. Он был студентом, она - дочерью сотрудника торгпредства, старого большевика, бывшего солдата. Большевик сделал изрядную и страшноватую карьеру: к концу жизни носил четыре ромба. Умер в 1935 своей смертью.
      В семье стихов не поощряли. Родители были не из интеллектуалов; отец инженер, мать домохозяйка. Жили небогато. Против воли родителей я ходил в поэтический кружок при Дворце пионером. Против их же воли (всё не верили, что потяну) закончил физико-механический факультет политехнического института. Зря, как выяснилось.
     В уравнениях есть своя эстетика - я отдал ей дань сполна. Упивался почти как стихами, почти как любовью. С излишней страстью. Жаль, добрые люди вовремя не объяснили, что я не ученый. Бес попутал. В 1978 году, уже все о себе понимая, сделался кандидатом физико-математических наук. До ухода в кочегарку оставался год с небольшим. Ушел - с началом афганской войны. С ними - больше не мог оставаться ни минуты.
     Семь лет проболтался в жалком советском институтике с апокалипсическим названием СевНИИГиМ. Наукой там не пахло. Я в основном программировал.
      В кочегарках оказался в 1980-м. Объяснять тут нечего. Наукой заниматься не давали (но, конечно, дали бы, будь я поумнее и понастойчивее - и будь она призванием); жилья коренному ленинградцу после женитьбы не было, жена и дочь тяжело болели, жили мы почти впроголодь; кандидатский диплом ничего не дал. Вышло, что нужно уезжать. А заявления на выезд уже не принимали, требовалось прямое родство. Даже сесть в отказ было непросто. Писал прошения на высочайшее имя, обивал начальственные пороги. И, разумеется, пришлось расстаться с якобы научной работой. Расстался без сожалений.
     Кочегарил на Адмиралтейской набережной, где в каждой котельной сидел поэт, на реке Оккервиль и еще много где. Участвовал в самиздате, но богемный дух подпольной литературы не полюбил, а тогдашних непризнанных гениев нашел дутыми. В содружестве с тремя другими безумцами составил антологию ленинградской неподцензурной поэзии Острова, разошедшуюся в машинописи. Подготовил комментированный двухтомник Ходасевича, вышедший в Париже в 1983-м. Статью Айдесская прохлада, читают до сих пор. В 1986 году московский литературовед поставил ее в один ряд со статьями Андрея Белого и Набокова.
      КГБ следило за мной - и в 1980 провело превентивную беседу. Показывали мои стихи в чужой машинописи («машинка не ваша, опечатки тоже не ваши»). Грозили статьей 190(1). Подписки о неразглашении я не дал - и тотчас сообщил о беседе в Хронику текущих событий. Когда я участвовал в выпуске ЛЕА (Ленинградского еврейского альманаха), за мной и другими редакторами ездили по городу черные волги. Дело шло к посадке, но в 1984 году нас вызвали в ОВИР и предложили «быстро собираться». Даже свежий вызов не потребовался.
       Всего в отказе просидели около четырех лет.
       Уехали 17 июня 1984 года. Оказались в Иерусалиме.
      Почему не в Нью-Йорке (где для нас квартиру держали) и не в Париже (где меня знали и печатали)? Сейчас уже никому и не объяснишь. Среди отказников были такие, кто грезил об Израиле. Люди сидели на чемоданах поколениями. А выпуск к 1984 году был почти закрыт. Проехать мимо значило предать остающихся. Мы знали, что за океаном лучше. Могли ехать куда угодно. Сионистами не были. Поехали в Израиль.
     Работал в иерусалимском университете по части математической биологии (уступил обстоятельствам; в последний раз в жизни попытался быть как все), издал два сборника стихов (Послесловие и Антивенок), напечатал с полсотни статей, в большей или меньшей степени связанных с главным. Как и в статье о Ходасевиче, хотел выговорить мою ars poetica не отвлеченно, а на примерах.
      С израильской литературной публикой не поладил. Авангардизм, а там почти все дудели в эту дуду, казался мне провинциальностью. Еще смешнее был тамошний парад честолюбий. Приходилось подрабатывать ночным сторожем, что я делал с удовольствием. Времена стояли вегетарианские; только начиналась первая интифада. Изредка делал радиорепортажи для мюнхенской Свободы - ради заработка. Радио никогда не любил, даром что последние годы кормлюсь при радиостанции. Ничто в большей мере не отрицает поэзии, чем слово, ставшее воробьем. Бог равнодушен к сиюминутному. За всю жизнь я ни разу не включил приемника своей рукой.
       В Израиле нам было хорошо, разве что чуть-чуть жарко. Страну мы полюбили, выстрелов и взрывов боялись не слишком. Но мы были не совсем на месте. Коллективизм и идеология, пусть самая лучшая, не всем приходятся по душе. Мешало и то, что я сидел на двух стульях; заниматься двумя ремеслами - верный способ плохо исполнять оба. В 1989 году я сдал экзамен на русскую службу Би-Би-Си и перебрался в Лондон. До сих пор не уверен, что поступил правильно. Англия, вероятно, лучшая страна на свете, однако белой вороне везде неуютно.
     После разрушения Берлинской стены издал три сборника стихов в России: Далека в человечестве (1991), Завет и тяжба (1993) , Ветилуя (2000). Первый - в Москве, два других - в Питере.
     Лондон оказался местом голодным. Впрочем, как и все места для меня. По линии профессиональной и в литературе я никогда ни с кем не ладил. По временам был невыносим. Но самое неуютное место на земле - лучше той России, в которой мне довелось жить. Тому, кто работает, ностальгия не по карману.
      Никогда и ничто не значило для меня больше стихов. Никогда я не допускал мысли сделать из них профессию. Профессиональный поэт подобен флюсу. Ни один из современных стихотворцев (не исключая и меня) не отвечает моему идеалу. Ближе всего к нему - Баратынский и Ходасевич. Не люблю поэтов большой четверки (хотя в 1970-х отдал дань Пастернаку и зависел от него). Не восхищаюсь стихами Бродского, которые знаю с детства. Из живущих больше всего на меня повлияли Александр Житинский (в 1970-е он писал стихи), Александр Кушнер и Валерий Скобло. Особенно первый. Никто не значил для меня больше. То, что такой поэт прошел незамеченным (а кимвалы бряцают под рукоплескания), - лакмусовая бумажка нашего малодушного времени.   

Ю.Колкер. Автопортрет

НАЧАЛО                                                                                                                                                                                           ВОЗВРАТ