|
|
Его приметили...
Его приметили англичане
и навещали по воскресеньям.
Потом детдомовский замначальник
его готовил к усыновленью.
Он говорил: Тебе подфартило, -
хватал за ляжки и больно тискал.
Потом уборщица тетя Мила
сказала: Лёха, учи английский.
И он учил. «Хаваръю» и «сенкью»,
еще «айскрим», и еще «гудмони»,
притом что раньше он клянчил деньги
на остановках и в гастрономе.
И у ларька на проспекте Мира.
Теперь нет повода для печали.
Он стал заносчивым и задирой,
он без пяти минут англичанин,
он думал: скоро, вот-вот! И, кстати,
мечтал о круглом красивом торте
на день рожденья. И самокате…
Но Дима Яковлев все испортил.
Он долго думал, кусая палец:
На кой он этому Диме сдался?
Но англичане с тех пор пропали.
Они уехали. Он остался.
Ему сказали: Всё по закону,
закон, он, Лёха, всего важнее.
Глотни-ка капельку из флакона.
Выходит, Родине ты нужнее.
Ему сказали: Глотни, смелее!
Ему сказали: Донт вори, Лёха!
Би хепи, Лёха, будь веселее!
И он кивнул: Всё не так уж плохо.
Он снова важен и снова нужен,
он не расстроен и не обижен.
Он долго смотрит, как пьет из лужи
Бродячий голубь по кличке Пиджен.
Трясясь по дороге...
Трясясь по дороге знакомой, подъемы, спуски,
приятно расслабиться, пальцем стуча по рулю.
По радио что-то про вирус. Какой же русский
не любит..? И дальше по тексту. А я не люблю.
Над родиной антициклон, прозрачное небо,
под небом – антиутопия. Оруэлл. Джордж.
В кишечнике антибиотик с эффектом плацебо,
снимающий антителами простудную дрожь.
По радио менторский голос подводит итоги.
Сказал, что во Франции хаос и полный бардак,
потом по традиции про «дураки и дороги»,
имея в виду, что, конечно же, он - не дурак.
Осенний плюс постепенно уходит в минус.
Луна как футбольный мяч после игры.
На всякий вирус найдется свой антивирус.
И антиматерия. В смысле, антимиры.
Мелькают огни, встречные фары, тени,
в глазах рябит, слепящий свет, сковород-
ка ждет не дождется в аду, а к небесным селеньям
дорога, гляжу, уперлась в забор. Сто ворот
как будто, но все на замке. Если только с разгона.
Со странным, пугающим чувством в груди: «егда
душа разлучатися…» Вспышка, обломки картона.
Бывает. Лукавый попутал, пустяк, ерунда,
ведь это не страшно, когда со знанием дела,
за вздохом вздох, спокойно и не спеша,
легко покидает загадочное антитело
до боли понятная русская антидуша.
Я бесконечно природе верю...
Я бесконечно природе верю.
Что будет, то будет. И уж нытье
здесь неуместно. Любому зверю
знакомы голод, страх и чутье.
Зверь власти ждет, усмиряя страсти,
идет на хитрость в борьбе за власть,
он хочет всё больше и больше власти,
чтоб этой властью напиться всласть.
Готов на сделки, на компромиссы,
меняет имя, меняет масть,
пусть имя зверя не тигр, а крыса,-
все компромиссы окупит власть.
Он защищен от собачьей пасти,
он кормит псов, что пасут скотов,
готов на всё он во имя власти,
и лишь расстаться с ней не готов.
До самой Луны вертикаль построив,
взлетит орлом на сухой гранит,
на смертный бой вдохновит героев
и верности клятвой нас соединит.
А после, спустившись с улыбкой к народу,
с прищуром мудрым знакомых глаз
зверь объяснит нам - что̒ есть свобода,
любить и верить научит нас...
В турнире вечном вампиров и дракул,
кто́ выпьет больше крови и чьей,
упрямо и грустно молчал оракул
в краю потомственных ильичей.
Он, в ожиданье пули в затылок,
смотрел в зарешеченное окно.
Какая фигура ему светила?
Звезда или свастика? - Всё равно.
Прикрыл окровавленную рубаху,
поправил изодранное пальто.
Он знал, что кто-то пойдет на плаху.
Он знал, не зная, когда и кто.
Этот город...
Этот город не любит поэтов.
Никто не выжил,
только Анти-Ахматова.
«Вы споткнулись, плохая примета,
голубчик, вы же
в половине девятого
с чемоданчиком… Были должны давно!
Вот на этом стуле!
Каяться и бояться!
Ну, пора. К сожалению, что-то одно,
выбирайте: пуля,
камера, эмиграция?»
Этот город не любит поэтов.
Он любит дам,
ювелиров и призраков.
Этот город читает газеты
и чтит всегда
конвоиров и приставов.
Он менял имена и фамилии
и на красном льду
рисовал силуэты,
разбивал хрустальные лилии,
метался в бреду,
намекая поэту,
что навязчивый твердый знак,
не похожий на «ять»,
зашифрован в апострофе,
что над Мойкой сгустился мрак,
что идти умирать
на Васильевском острове
уже поздно и, в общем-то, незачем.
Не так уж важно,
на руках, или волоком,
или рассыпаться звонко, как рубль мелочью,
или вздохнуть влажно
улетающим облаком.
Историю пишет...
Историю пишет тот, кто остался жив,
Кто сумел уцелеть, когда погибала рать.
Пусть он подл, труслив и, возможно, немного лжив,
Но зато он жив и к тому же умеет писать.
Проворно ложатся строчки в прозу и в стих,
Летописец знает, кто прах, а кто вечно живой:
«Мы честнее всех, мы не бросаем своих,
Если кто-то брошен - выходит, что он не свой,
Мы знаем, как надо, и всех имели в виду,
Мы сильнее всех и всегда в окруженье врагов,
Но однажды, в хрен его знает каком году,
Обоймем весь мир, ошибался Козьма Прутков.
Мы скажем - и точка: весь мир исконно наш.
А кто против, падла, закрой свой поганый рот.
Даже детям известно: у нас имеется аж
Два союзника. Целых два! Армия и флот.
И с ними вместе вечная Кузькина мать,
И не столь известный скромный Кузькин отец…»
Историю пишет тот, кто умеет писать,
Чтоб сумел в заключенье быстро чиркнуть: «…ец!»
Вот и всё...
Вот и всё. Все слова сказаны.
Написаны, прочитаны и канули в Лету.
Расползлись смертельными метастазами
По распластанному под горой скелету.
Все слова исправлены, извращены, избиты,
Их шепнули, прокричали, промолчали,
Каждое заучено, зачеркнуто, забыто,
Тем более то, что было в начале.
Все слова пережеваны, с хрустом съедены
И выплюнуты с твердыми знаками и ятями
Друзьями, врагами, родными, соседями.
Выстраданы идиотами, подростками, братьями.
Их использовали, измяли, испачкали,
Их били об стену бритыми затылками,
А потом сгребли, связали пачками
И выкинули прочь с пустыми бутылками.
Перо и бумага уходят в утиль как данность,
Вышибая букву за буквой, как клин клином,
И рот, из которого раздавалась лишь благодарность,
Как и было заявлено, забит глиной.
Слова истолкованы, затасканы снова и снова вы-
разительно, унизительно, грубо и смачно,
Слова сто раз перепеты и зарифмованы
Гениально, формально, глупо и неудачно,
Заглажены, отредактированы, цензурированы,
Искажены и вырваны из контекста,
Выхолощены, вымараны, кастрированы.
Мне не нравится...
Мне не нравится быть в большинстве.
Большинство - слишком вместе и дружно,
улыбается слишком радушно.
Мне не нравится быть в большинстве.
Мне не нравятся крики "ура!"
Мне не нравятся. Очень. И точка.
Можно крикнуть "ура" в одиночку,
не мешая соседям - "ура".
Я не верю в любовь пастуха,
в его честность и преданность стаду.
Я то знаю, чего ему надо.
Не люблю я свирель пастуха.
Я могу притвориться своим,
я могу притвориться лояльным,
одним пальцем играть на рояле
для начальников "Мурку" и гимн.
Словно стукнутый пыльным мешком,
могу сделаться дегенератом,
объясняться по фене и матом
и смеяться, когда не смешно.
Начеку королевская рать.
Отщепенцев ведут под конвоем.
Чтобы сделать карьеру изгоя,
надо прежде с чего-то начать.
Мне не нравится быть в большинстве.
Большинство не рождает поэтов.
Большинство убивает поэтов.
Мне не нравится быть в большинстве.
Я ищу...
Я ищу себе место старательно, честно и тщетно,
Постигаю себя постоянно, денно и нощно,
Я цепляюсь за воздух, как бельевая прищепка,
Но от этого поиск себя не становится проще.
Я растерян, ищу опоры – «кто друг мне? не ты ли?» -
Я кидаюсь тебе на грудь – «объясни мне, кто я?» -
А в ответ – «на брудершафт мы с вами не пили» -
Ох, уж эти условности! – «Простите!» - Строем
Мимо нас проходят толпы свободных граждан,
Они льются рекой, расправив крепкие плечи,
Они льются, как речь, легко, убедительно. Каждый -
Словно буква, и даже порою похож на часть речи.
Они знают время и место, хоровое пение
Заглушает редкую фальшь частиц истеричных.
Наконец я нашел себя: я – местоимение.
Местоимение, и больше - ничего личного.
© А.Баргман
НАЧАЛО НАЗАД ВОЗВРАТ
| | |